Май была очень молоденькая — ей было около двадцати лет, — и у нее не было ни отца, ни матери. Последний факт, по мнению Чжилиня, послужил основой для ее не по-женски решительного характера. Чжилинь попал на сборище больше из любопытства, нежели из революционного пыла и сразу же почувствовал неудержимое влечение к ней.
Ему шел двадцать второй год, и он считал себя куда более умудренным жизненным опытом, чем она. Но он жил в обеспеченной семье на всем готовом, а она до всего доходила собственным умом. Возможно, именно эта разница в жизненном опыте и явилась основой для их сближения.
В тот вечер даже Чжилинь не подозревал, какую роль суждено сыграть коммунистам в будущем его страны. Но непостижимое историческое чутье привело его на тот митинг, хотя, надо сказать, что его больше впечатлила красота Май, чем призрак коммунизма.
После митинга он набрался смелости и подошел к ней. Она была такая маленькая, смугленькая, и гибкость ее была скорее мальчишеская. Нельзя сказать, что в ней не было женственности, но его поразило исходившее от нее ощущение силы. А силу он привык считать уделом мужчин.
— Ты член партии? — задал он ей довольно глупый вопрос, когда наконец пробился к ней сквозь густую толпу. Другого ему просто не пришло на ум: у него был очень небольшой опыт общения с девушками.
— Я секретарь товарища Сунь Ятсена, — был ответ. Она еще не остыла после ожесточенных споров, и глаза ее сияли, но не было в них того фанатичного блеска, который отпугивал Чжилиня в других партийцах.
— Почему-то его не было здесь, — заметил Чжилинь. — Зато было очень много русских.
Она насторожилась.
— Ты находишь это странным?
— Нет, только знаменательным. Но я бы хотел узнать о вас больше.
Он улыбнулся ей довольно нервной улыбкой. Зал быстро пустел. Перевозбужденные люди расходились, оставляя после себя кислый запах пота.
— Почему бы нам не пойти куда-нибудь и не поговорить? — предложила Май.
— Скоро, — сказала она, держа большую фарфоровую чашку обеими руками, — Гоминьдан сольется с Китайской коммунистической партией. Это сделает нас сильными. Это сделает нас непобедимыми.
Столик был заставлен тарелками с остатками риса, жареных креветок, цыплят с грибной подливой. Май усмехнулась, глядя на них.
— Давненько я так не ела, — призналась она, поглаживая свой поджарый животик. — Меня прямо-таки распирает.
— Приятное ощущение, верно? — откликнулся Чжилинь. — После вкусного обеда всегда возникает чувство удовлетворенности собой.
Ее глаза посерьезнели.
— Не уверена, что это хорошо. Удовлетворенность порождает примиренчество. Слишком много дурного творится в Китае, чтобы позволить такому чувству поселяться в нас.
— Значит, оставим обед недоеденным и оскорбим повара? Ты выносишь приговор его искусству как ненужной роскоши.
Сначала Май подумала, что он говорит серьезно, и суровая отповедь уже была готова сорваться с ее уст. Но, заметив веселые искорки в его глазах, рассмеялась.
— Пожалуй, ты прав, Чжилинь, — согласилась, она. — Всему свое время: время есть и время поститься. Но чувство юмора как-то притупляется на чужбине, как оно, очевидно, притупилось у меня за время вынужденной эмиграции.
— А я думал, что суровые времена, наоборот, способствуют развитию чувства юмора. А где ты была?
— В Японии, — ответила она, кивком головы подтвердив, что оценила его мысль. — Мы бежали туда вместе с Сунь Ятсеном после того, как наш обожаемый генерал Юань объявил партию Гоминьдан вне закона. Нам тогда было не до юмора, тем более в Японии, среди этих чужих и ужасно холодных людей.
— Но они дали вам убежище, когда даже ваши близкие люди боялись приютить вас. Может, у них с юмором и туговато, но в мужестве им не откажешь.
— Как это так, — с иронией заметила Май, — что у тебя на все есть ответ?
Чжилинь засмеялся.
— Не на все. Иначе я был бы неимоверно богатым и могущественным тай-пэнемвместо того, чтобы быть тем, кем я являюсь.
— И кто же ты?
Он перевел взгляд с ее красивого лица на огни, сверкающие вдоль запруженной народом набережной.
— Просто человек, которого распирает от всяческих странных идей.
Они плавали в небе, ощущая с необычайной остротой, как тучи и дождь обволакивают их. Хотя Чжилинь никогда прежде ни с кем не занимался любовью, ему не было страшно. Он всегда себя чувствовал уверенным рядом с Май, как будто силы, бьющей в ней ключом, было достаточно для них обоих.
Она была необузданна, как ураган, а он был нежен, как облако, и эта гремучая смесь, это истинное единение двух начал йиньи янь, наполняло его душу восторгом. До этого ее темперамент в постели заставлял ее партнеров-мужчин, непривычных к такой агрессивности в женщине, либо тушеваться, либо пыжиться, пытаясь сравниться с ней, что было не менее отвратительно.
Поэтому, хотя Май и имела некоторый опыт в любовных делах, никогда прежде волна страсти не подымала ее до уровня дождевых туч. Ее восторг по поводу такого полета передался и Чжилиню, заставив его полностью потерять всякий контроль над собой, наполнив его тело ощущением просто божественного наслаждения.
Потом, лежа в объятиях друг друга, они говорили и не могли наговориться, полностью освободившись от налета искусственности, который, надо признать, во многом определял уровень их общения даже с самыми близкими людьми. У тех, кто живет ради идеи, часто так бывает: любовь они отдают идее, а с людьми общаются посредством изобретенных ими самими формул. Май была влюблена в революционную теорию Сунь Ятсена: принципы национальной независимости, народовластия и народного благоденствия. Чжилинь был влюблен в свою собственную «искусственническую» философию, постепенно сплетаемую из побегов, выросших из семян, посеянных Цзяном.